Крушение соборного идеала

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Крушение соборного идеала

Очень скоро оказалось, что господствующий в массовом сознании соборный идеал, а также соответствующая интерпретация его правящей элитой оказались нефункциональной утопией. Нарастающий локализм в разных сферах жизни постепенно переходил некоторый критический уровень, что порождало нарастающую дезорганизацию.

В сложившейся ситуации было крайне трудно решить медиационную задачу, следовать социокультурному закону, соединить культурные идеалы уравнительности, соборности, локальности с большим обществом. Вся система коммуникаций в новом обществе между правящей элитой и массами постоянно находилась на грани разрыва. Повсеместное стремление к локальным ценностям ослабляло связь с целым. Раскол принял угрожающие формы. Нарастал развал власти.

Неспособность советов к эффективному управлению определялась несоответствием их природы сложности реальных задач XX века. Советы выросли на местной основе как орган, призванный к решению ограниченного круга локальных вопросов. Они были неспособны осознать причины всеобщей дезорганизации и бороться с ней. Положение советов определялось двойственным отношением масс к власти, которые склонны были использовать их не столько в качестве власти, сколько в качестве силы в борьбе против нее. Основной формой деятельности советов как социального института стало митингование, т. е. постоянная борьба монологов, версий абстрактной справедливости и требований к внешним силам согласиться со всеми претензиями. Советы, не знающие сомнения в естественности своих требований, не ведающие самокритики, с самого начала шли путем саморазрушения.

Вот впечатления Г. Уэллса от работы Петроградского Совета, фактически центрального в стране: «Работа этой организации, как и всех других в Советской России, показалась нам исключительно непродуманной и бесплановой. Трудно себе представить менее удачную организацию учреждения, имеющего такие обширные функции и несущего такую ответственность, как Петроградский Совет. <…> По существу это был многолюдный митинг, который мог, самое большое, одобрить или не одобрить предложения правительства, но сам не способен был ни на какую настоящую законодательную деятельность. По своей неорганизованности, отсутствию четкости и действенности Петроградский Совет так же отличается от английского парламента, как груда разрозненных часовых колесиков от старомодных, неточных, но все еще показывающих время часов» [22]. По словам члена президиума ВСНХ В. Чубаря, советы после февраля 1917 года «превратились в пустые говорильни и не оказывали никакого влияния на органы, руководящие хозяйством страны» [23].

В советах не получал развития реальный диалог. Например, по свидетельству современников, в деятельности Иваново–Вознесенского Совета (1905 год) решения, как правило, по всем вопросам принимались единогласно, без особых споров. Рабочие в массе не нацеливали совет на политические требования, не обнаруживали враждебности к самодержавию.

Кажется, еще никому не приходило в голову поставить вопрос о странной форме власти, которая не приживалась в других странах, а в России с поразительной быстротой теряла свой якобы демократический характер и выявляла полную нефункциональность в большом обществе, в условиях государственной жизни. Секрет советов в их архаичности, в органической связи с догосударственной системой ценностей, что делает их беспомощными в сложном мире. Эта слабость лежала в основе всяких попыток создать новые массовые организации. Работа в них строилась по аналогии с работой сельского схода. Это отсутствие организационных навыков было истинным бедствием. Л. Каменев еще до переворота опубликовал в «Правде» статью с характерным заглавием «Организация, организация, организация», где доказывал, что без нормально функционирующих рабочих организаций «наша сила только кажущаяся сила, которая завтра может рассыпаться» [24].

Г. Зиновьев отмечал факт отсутствия в рабочей среде организационных навыков и устремлений: «Это невероятно, но это факт… Рабочие не имели своего всероссийского съезда и не создали своего особого рабочего Совета, рабочего исполнительного комитета даже в столице. Особенно характерно положение вещей в Петербурге… Рабочая секция прозябает, собирается крайне редко, не имеет регулярно действующего выборного президиума, не имеет своей газеты. Создание прочной всероссийской организации рабочего класса является вопросом жизни и смерти и для рабочих, и для всего дела революции…» [25].

Соборные институты в условиях государственности очутились в весьма двусмысленной ситуации. Массы, создавая советы, могли в любой момент от них отвернуться, совершить инверсионный переход от признания их своими до прямой враждебности к ним. Ненависть к начальству при неудачах могла переноситься на совет. Так, после прекращения безрезультатной 47–дневной стачки рабочие в Иваново–Вознесенске пришли к выводу, что «депутаты подкуплены». А. Коллонтай писала в «Правде» о пятнадцатитысячной женской демонстрации в апреле 1917 года: «Шли с новой надеждой, что стоит изложить свою нужду, свои требования, рассказать о голоде, о том, как их дети, дети солдат, умирающих «за родину», сидят без хлеба, и Совет немедленно откликнется, Совет постановит увеличить паек, Совет услышит голос голодающих матерей. А как же не откликнется? Совет — это же наш народный. Там все свои — рабочие и солдаты». Ну а если совет не сможет удовлетворить требований? Тогда совет — это враг, а его руководители — «переодетые помещики». Так, 3–5 июля 1917 года массы вышли на улицу вопреки прямому решению Первого Всероссийского Съезда Советов. Все партии, включая большевиков, с поразительным упорством и единодушием до последнего дня делали все возможное, чтобы предотвратить выступление. В статье Г. Зиновьева, опубликованной в большевистской газете «Рабочий и солдат», говорилось о сверхчеловеческих усилиях, безуспешно затраченных большевиками для предотвращения массового выступления 4 июля. Большевики даже употребили особый термин «усмирять»: «Наши агитаторы только и делали, что «усмиряли», т. е. убеждали рабочих и солдат не выступать сейчас на улицу» [26]. По свидетельству Г. Зиновьева, все до единого большевики, прибывшие из районов, заявляли: «Никакая сила в мире не удержит завтра выступления на улице». Оставалось направить все усилия на превращение выступления в мирную организованную демонстрацию. Некоторые определяли события 3—5 июля как «проклятие всей демократической России» [27].

Ленин, поначалу принявший митингование за форму демократии, вынужден был признать, что советы себя не оправдали: «Советская организация еще не научилась управлять, мы слишком много митингуем» [28].

От местных советов исходила грозная опасность новому государству. Местные советы срывали хлебную монополию, перехватывали поезда с хлебом, идущие в города, обрекая тем самым их на гибель. Эта деятельность местных советов развивалась уже после февральской революции. Используя попытки Временного правительства установить в стране хлебную монополию, советы повсеместно занимались обысками, реквизицией хлеба у частных лиц, увеличивая общую дезорганизацию общества. В новых условиях эта деятельность усилилась. Теперь, однако, советы стали официальным звеном существующей власти. Советы на селе также не были новым органом. Они оставались все теми же сельскими сходами, просто переименованными в сельские советы. Это обстоятельство нашло свое выражение в Положениях о низовых советах, разработанных в некоторых губерниях и уездах. Заседания советов подчас мало отличались от собрания граждан села. Это был все тот же древний крестьянский мир, почувствовавший, однако, свою силу. Следует также учитывать, что влияние партии в деревне оставалось крайне слабым. В начале 1918 года члены РСДРП (б) были лишь немногим более чем в двухстах селах и волостях (всего волостей тогда насчитывалось около 13 тысяч). Выяснилось, что большинство советов на селе не могут рассматриваться как реальный элемент медиатора, т. е. соборное начало не стыковалось в должной степени с новой властью. Локальные миры стремились жить своей локальной жизнью. Например, в докладе Корсунского уездного Совета указывалось, что местные советы «почти все кулацкие и все их (вышестоящих) распоряжения и приказы в полном смысле дискредитируются этими Советами». С мест участились сообщения, что в советах сидят люди «правых убеждений». Я. Свердлов заявил 20 мая 1918 года на заседании ВЦИК, что «в волостных Советах руководящая роль принадлежит кулацко-буржуазному элементу» [29].

Советский исследователь П. Соболев сделал существенный вывод: «Образовалось несоответствие между классовым составом центральных губернских и ряда уездных Советов, большинство которых принадлежало пролетарским и полупролетарским элементам, и сельских и волостных Советов, в которых беднота была в меньшинстве». Идеологический жаргон не может скрыть того, что речь идет об уже знакомом расколе организации, о враждебности низших, близких к почве органов власти всей государственной системе, сложившейся на основе медиационной организации партии. Этот же автор считает, что примерно 15–20% волостных советов европейской России в середине 1918 года выражали интересы бедноты. Большинство же советов, как пишет Соболев, «по своему классовому составу были общекрестьянскими и очень напоминали советы дооктябрьского периода», т. е. до захвата власти большевиками. Эта враждебность деревни по отношению к новой государственности, буквально только что удовлетворившей исконную мечту крестьян о помещичьей земле, получила свое яркое выражение в крестьянских восстаниях. Природа этих восстаний очевидна. Активизация локальных идеалов была направлена против тенденции власти разрушить их локальность.

Новые формы управления оказались несостоятельными также и для установления связи с рабочими. Здесь особенно болезненным было то обстоятельство, что рабочие поддерживали новую власть из чисто утилитарных соображений, надеясь на то, что избиение буржуазии приведет к немедленному резкому повышению жизненного уровня. Вскоре, однако, наступило разочарование, сопровождавшееся усилением дезорганизации производства. Интересный материал о крутой перемене настроения петроградских рабочих дает документ «Чрезвычайное собрание уполномоченных фабрик и заводов г. Петрограда» [30]. Из этих материалов видно, что в массах рабочих возникла резкая инверсионного типа перемена настроений. Представитель завода Нобеля говорил: «В прошлом году кричали «долой Николая», теперь рабочие кричали «долой большевиков»». Представитель патронного завода говорил: «В районах, где было сильно влияние большевизма, рабочие бросаются слева на правый фланг». Многое для понимания сдвигов в массовом сознании дает А. Платонов. Он с враждебностью относится к тем, кто бюрократическими методами, не понимая законов природы и вещей, пытается навязать какие–то иные, чуждые данному явлению законы, невзирая на то, как называют себя насильники: большевиками, белогвардейцами, фашистами или царскими чиновниками. Просыпается защитная сила здравого смысла, которому предъявляются абсурдные требования.

Выявилось, что двойственное отношение к власти не исчезло, что власть снова в глазах народа попала в сферу зла, что личная ответственность за власть большого общества у рядового человека не возникла. Власть, которая могла найти поддержку в массах, играя роль тотема, рисковала превратиться в глазах значительной части народа в антитотем. Манихейские представления вновь обращались против государственности, бюрократии, которая, как показал Платонов, выступала в глазах людей как разрушитель жизни. Новое общество не избавилось от старых проблем.

Рост негативного отношения к новой власти, однако, в силу своей неконструктивности, пассивности, неорганизованности, отсутствия медиационной альтернативы не мог сокрушить eе. Например, крестьянские восстания были древней формой сопротивления местных миров нажиму власти. Эти восстания, как и раньше, были обречены на поражение. Они часто носили кратковременный характер и кончались приходом восставших с повинной. Повторялась уже знакомая картина разрозненных крестьянских выступлений в царское время.

Выступающими на упомянутом собрании отмечались упаднические настроения среди рабочих Петрограда. Представитель невских судостроителей говорил о настроении «безысходности и апатии». Представитель завода Речкина сообщал: «На заводе перелом в настроении рабочих. Но выборов на совещании не удалось произвести до сегодняшнего дня из–за апатии рабочих». Эмоциональный подъем спал.

Выяснилось, что новые формы управления оказались совершенно не в состоянии обеспечить производство, остановить дезорганизацию. «Рабочий контроль очень скоро обнаружил свою истинную природу. Эти слова звучали всегда как начало гибели предприятия. Немедленно уничтожалась всякая дисциплина. Власть на фабрике и заводе переходила к быстро сменяющимся комитетам, фактически ни перед кем ни за что не ответственным. Знающие, честные рабочие изгонялись и даже убивались. Производительность труда понижалась обратно пропорционально повышению заработной платы. Отношение часто выражалось в головокружительных цифрах: плата увеличивалась, а производительность падала на 500–800%. Предприятия продолжали существовать только вследствие того, что или государство, владевшее печатным станком, брало к себе на содержание рабочих, или же рабочие продавали и проедали основные капиталы предприятия… При «социалистических» порядках наступило чрезвычайное понижение производительности труда. Наши производительные силы при «социализме» регрессировали к временам петровских крепостных фабрик. Демократическое самоуправление окончательно развалило наши железные дороги. При доходе в 1,5 миллиарда рублей железные дороги должны были платить около 8 миллиардов на одно только содержание рабочих и служащих». Захват банков лишил «промышленные предприятия всяких средств. Чтобы сотни тысяч рабочих не остались без заработка, большевикам пришлось открыть для них кассу Государственного банка, усиленно пополняемую безудержным печатанием бумажных денег» [31]. О положении на производстве пишет в декабре 1917 г. также М. Горький: «Есть заводы, на которых рабочие начинают растаскивать и продавать медные части машин, есть очень много фактов, которые свидетельствуют о самой дикой анархии среди рабочей массы… «Новый» рабочий — человек, чуждый промышленности и не понимающий ее культурного значения в нашей мужицкой стране» [32].

Из выступлений на уже упоминавшемся совещании рабочих Петрограда очевидна безысходная картина дезорганизации. Представитель Путиловского завода сообщил, что работа на его предприятии почти кончилась еще в декабре. Представитель Охтенских пороховых заводов сообщает, что, «когда, так сказать, взяли в свои руки предприятия, интенсивность сильно понизилась. Пришлось почти закрыть заводы. Хотя жалованье платят, а работы никакой нет».

Выявилось крайне важное обстоятельство: «Все государственное и частное хозяйство свелось к простому расходованию ранее накопленных капиталов» [33]. Иначе говоря, новая система сверху донизу была занята не производством, а распределением и перераспределением ранее накопленного. Причина этого лежала не в разрухе. Наоборот разруха была следствием преобладания в большом обществе ценностей локализма, набиравшего силу в условиях машинного производства. Она была следствием древней оценки производства как чего–то естественного, постоянного, неизменного, не требующего усилий свыше некоторого обычного исторически сложившегося уровня. Вечевой идеал выдвигал в центр внимания разные формы уравнительного распределения. Это в условиях разрухи стимулировало рост умеренного утилитаризма, его рваческих форм, стремления к приобретению благ любой ценой.

Преобладание ценностей идеала распределения в ущерб производству вытекало из манихейского противопоставления Правды и кривды. По этой схеме отсутствие благ было не результатом моей плохой работы, неумения организовать труд, а результатом эксплуатации злых сил, их способности отнимать то, что по справедливости принадлежит мне. Естественно, что переворот, ликвидировавший кривду, направил всю энергию на избиение эксплуататоров, на захват того, что ранее принадлежало другим. Это древнее манихейство имело и другую сторону. Поскольку победа Правды есть результат приобщения к новому идеалу, к партии, к новой правящей элите, то именно они должны были решать все проблемы. Победа новой власти означала, что она должна была кормить народ как новая сила, которой народ заменил старую власть, не оправдавшую надежд. Но организация новой власти была не приспособлена к тому, чтобы наладить производство, так как эта власть возникла в результате ненависти к буржуазии, т. е. именно к тем слоям, которые олицетворяли организацию производства, его развитие. Выявилось острейшее социокультурное противоречие между культурой, несущей в себе потребность в росте потребительских благ, и социальными отношениями, которые исключали необходимые элементы удовлетворения этой потребности.

Важнейшим следствием, проявлением торжества соборного идеала, локализма была натурализация хозяйственных отношений. Это вполне соответствовало локалистской, доэкономической природе исторически сложившихся форм хозяйства, где товарно–денежные отношения постоянно насильственно внедрялись государством посредством усиления денежного налогообложения. Последнее вынуждало крестьянство обращаться к рынку в масштабах, превышающих их непосредственные потребности, приемлемый для них уровень товарно–денежных отношений.