Личность — слабое звено системы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Личность — слабое звено системы

Все было бы прекрасно — но слабость системы заключалась в том, что она постепенно все чаще сталкивалась с рядовой личностью, которая, казалось бы, и не помышляла о борьбе со сложившимся порядком. Советский человек как будто безропотно на все соглашался. Однако беда заключалась в том, что медиатор, следуя своей цели, начал предъявлять такие требования, с которыми личность при всем желании не могла справиться. Силы, ориентированные на сохранение некоторого статичного порядка, и силы, нацеленные на развитие и прогресс, постоянно разрушали друг друга. Миллионы людей постепенно все настойчивее пытались решать свои повседневные проблемы вне рамок сложившегося порядка. В борьбе с этой тенденцией власть институциализировала массовый страх и ненависть. Творчество во всех его формах неуклонно подавлялось, так как оно нарушало уравнительность, вносило дестабилизирующий элемент в общество. С неслыханной жестокостью ликвидировались сами предпосылки творчества, возможности любой инициативы, разрушались очаги прогресса. Были истреблены и рассеяны люди, склонные к хозяйственной инициативе, к созданию организаций, предприятий, обеспечивающих более высокую производительность, что подрывало и саму государственность. Это никак не компенсировалось «мудростью» верхов. Они принимали сложившуюся систему «за чистую монету», минимизируя критику исторического опыта, который в свое время привел к формированию этой системы. При всем своем возрастающем цинизме они верили в свою демагогию, в свою идеологию, что свидетельствовало об их совершеннейшем не понимании реальности. Тон здесь задавал сам корифей всех времен и народов, решая проблемы по манихейской схеме. Он считал, что уничтожение злых сил (например, «кулачества») автоматически или почти автоматически решит все проблемы (например, обеспечит экономический подъем). Он полагал, что в результате коллективизации, раскулачивания «наша страна через каких–нибудь три года станет одной из самых хлебных стран, если не самой хлебной страной в мире» [135]. Это сказал человек, который возглавил борьбу носителей наиболее архаичных форм труда против носителей более развитых форм. Проблема эффективности производства синкретически слита у него с проблемой избиения оборотней.

Личность оказалась слабым местом тоталитарного порядка, в частности, в связи с нерешенностью проблемы вины и даже с отказом ее решать. Понятие вины — результат трудного пути социально–культурного развития. Для современного правового сознания определение вины — всегда проблема, предполагающая подчас сложную процедуру; вина человека не есть некий врожденный признак, вроде родинки, но предполагает выявление ее в процессе диалога, дискуссии, спора сторон о фактах и о праве. Философия террора не требовала выявления личной индивидуальной вины репрессируемого. А. Солженицын цитирует высказывание одного из руководителей ЧК М. Я. Лациса, относящееся к ноябрю 1918 года: «Не ищите на следствии материалов и доказательств того, что обвиняемый действовал делом или словом против советов. Первый вопрос, который вы должны ему предложить, к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, воспитания, образования или профессии. Эти вопросы и должны определить судьбу обвиняемого. В этом — смысл и сущность красного террора» [136]. Можно приводить бесчисленные факты, когда получали сроки заведомо невиновные. В большом терроре на разных этапах можно было обнаружить различные тенденции в выборе жертв, но в целом он был безличен, т. е. в принципе было все равно, кого посадить. Важно было лишь, чтобы машина террора не простаивала, распространяя страх перед нарушением «порядка», людей друг перед другом.

Например, имели место случаи, когда чекисты были неспособны выполнить план арестов в своей области, так как все «резервы» были исчерпаны. В этих случаях могли быть арестованы люди в поездах дальнего следования, которые проходили через данную область. Имели место случаи, когда арестованным самим предлагалось выбрать, шпионом какой страны они хотели бы фигурировать в деле и т. д. Скорее достойно удивления именно то, что существовало подобие процедуры определения вины, что миллионам «клеили дело», что содержался гигантский аппарат, разыгрывавший перед каждым обвиняемым спектакль процедуры установления несуществующей вины с атрибутами судебного порядка. В чем смысл такой гигантской, дорогостоящей мистификации? Двусмысленность террора отражала сущность псевдосинкретизма как выражения архаичного сознания, представленного в наукообразных, юридических и других формах. Массовое, основанное на древних идеалах самоистребление, чтобы стать источником энергии медиатора, должно было превратиться из самосуда толпы в процесс, регулируемый, контролируемый государством, по крайней мере по форме.

Сам террор носил двойственный характер. Для одних это была борьба с оборотнями, а для других — источник жизненной энергии медиатора, средство борьбы с локальными идеалами, с независимыми центрами энергии. Для синкретизма избиение оборотней имело смысл как средство уменьшить сферу зла. С этих позиций имела значение не личная вина жертвы, но всеобщая причастность ко злу. Достаточно вспомнить, например, идею молодого П. Н. Ткачева об истреблении всех мужчин старше двадцати лет, так как все они заражены злом. Однако на почве утилитаризма в массовом сознании зрело иное представление об индивидуальной вине.

Здесь тоталитаризм столкнулся с неразрешимым противоречием. Сидя в лагере, может быть, и возможно было предполагать, что вокруг тебя сидят шпионы, изменники и диверсанты, но никак нельзя согласиться, что ты сам японский шпион. Атомизация общества могла не только стимулировать деградацию человека, но и усилить рост самосознания личности, включая и представление о личной вине. Заведомо ложное обвинение было пятном на светлом лике Правды. Каждый, против кого выдвигалось ложное обвинение, неизбежно видел это пятно. Постепенно количество людей, которые знали об этих пятнах, росло. Возникали и другие пятна, например, связанные с лозунгом «жить стало лучше, жить стало веселей», с тем, что повсеместно существует деловой и политический энтузиазм, и т. д. В сознании людей совершалась эрозия идеологии. Было невозможно сделать идеологию реальным содержанием повседневных действий личности. Все эти пятна постепенно становились предметом общения, обсуждения, диалога. В общении, которого так страшился тоталитаризм, они сливались, ослабляя влияние власти. Личность гибко приспосабливалась к условиям и продолжала искать организационные формы жизни, которые воплотили бы ее ценности. Если личность не умеет, не может этого делать в общегосударственном масштабе, то, пока она жива, она будет это делать в масштабе, который кажется привычным, естественным. После каждого бедствия, гибели близких, разрушения привычных форм жизни люди вновь и вновь соединяются между собой, чтобы жить, не понимая подчас, что, собственно, от них хочет власть. Сложившаяся тысячелетиями локальная культура не могла в своей повседневной жизни идти за крайним авторитаризмом, где локальное было тождественно всему большому обществу.

Человек только потому и человек, что он входит в систему общения, в систему сообществ, в малые группы, в семью и т. д. Человек немыслим, невозможен без этих связей. Эти связи формировались в борьбе за кусок хлеба, за возможность унести с поля неубранный картофель, за возможность обмена взаимными услугами (советский «блат»); нужно было как–то жить за фасадом официальной видимости. Отсюда столь распространенные «липа», «туфта», очковтирательство, приписки и т. д. Во имя Правды можно было отказаться от близких, сослуживцев, вождей, но совершенно невозможно не контактировать с новыми близкими, новыми сослуживцами, нельзя было не приветствовать новых руководителей. Этот предел нельзя было переступать, не обрекая личность на физическую гибель. Личность не могла не вступить в какие–то явные организационные связи. Она устанавливала личные микроотношения, личные связи, предусматривающие взаимные услуги утилитарного характера в любой сфере жизни. Террор подрывал влияние этих связей, но не мог ни уничтожить их, ни пресечь возможность их постоянного возникновения. Эти тайные, но дающие жизнь связи имели свой язык, свой фольклор, свою специфическую субкультуру. Их ярким выражением стал тайный шепот анекдота, за рассказывание и выслушивание которого можно было «схватить десятку», но который никогда не исчезал, демонстрируя силу неофициальной жизни. Бесчисленные атомы, объятые страхом, осмеливались лишь шептаться. Этот шепот, однако, был чем–то большим, чем слова. Это была опасная для крайнего авторитаризма форма общения, форма связи людей, возникающая не только независимо от власти, но и в связи с формированием негативного к ней отношения. То обстоятельство, что в самые страшные времена террора этот шепот не умирал, говорило о том, что народное творчество непрерывно работало над альтернативой крайнему авторитаризму. Где–то в глубинах жизни шли как духовные, так и организационные процессы, выбивающиеся из–под власти крайнего авторитаризма. В самом движении авторитаризма скрывались саморазрушительные процессы. Официально анекдот рассматривался как антисоветская агитация, за которой следовал приговор. Это свидетельствовало о том, что крайний авторитаризм чувствовал таящуюся здесь смертельную опасность. Люди, не боящиеся вступить друг с другом в контакт в связи со своим негативным отношением к сложившимся порядкам, были для правящей элиты страшнее заговора или восстания. Здесь начиналось то, что сокрушило несокрушаемое. Пусть не покажется в этой связи дикой мысль водрузить когда–нибудь в Москве на площади против здания некогда всесильной тайной полиции памятник советскому анекдоту. Сила анекдотов, как и всякого духовного общения, заключалась в том, что они не только стимулировали развитие более сложных форм независимой духовной жизни, но и создавали основу для независимого общения.