Эксперт Булгарин

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Эксперт Булгарин

5 июля 1789 года, 220 лет назад, родился Фаддей (Тадеуш) Булгарин, до частичной посмертной реабилитации которого мы наконец дожили. В России поистине до всего доживешь: нет явления, которое бы не меняло знак раз в столетие.

Место Булгарина в русской литературе определено российским культурным мифом — он у каждого народа свой, но в главных чертах воспроизводит один и тот же сюжетный архетип, названный у Борхеса «самоубийством Бога». Гегель, впервые рассмотревший эту матрицу на примере Христа и Сократа, говорит еще определенней: «Великий человек хочет быть виновным и принимает на себя великую коллизию». То, как преломляется этот миф в разных культурах, говорит об этих культурах нечто главное: мысль о том, что Пушкин — наш Христос, высказывалась неоднократно, косвенно она присутствует уже в прославленной пушкинской речи Достоевского. Этот Христос не оставил очных учеников, более того, созданная им культура отступила от его заветов, что заметил Мережковский в гениальном очерке «Пушкин»; нельзя не увидеть в позиции царя пилатовских черт (прощение прислал, долги заплатил, но руки умыл — одного его слова довольно было бы, чтобы остановить драму); есть и общий для всех культурных мифов мотив бессилия друзей, морока, овладевшего всеми, сна в Гефсиманском саду. Есть и гибель лучшего из адептов, оказавшегося, правда, заочным учеником: в основополагающем культурном мифе вернейший ученик должен погибнуть той же смертью, что и учитель, — так был распят св. Петр: гибель Лермонтова на дуэли может быть интерпретирована именно в этом ключе, и не исключено, что его самоубийственная стратегия диктовалась именно этими соображениями. Это и ответ на вопрос Мережковского, почему русская литература пошла не по светлому пушкинскому, а по отчаянному и трагическому лермонтовскому пути: Пушкин основал веру — Лермонтов основал церковь. Русский Христос вызывающе неканоничен, грешен, неуравновешен, однако в народном сознании свят, и это тоже важная черта для характеристики Отечества. Кроме того, при нем был Иуда, и его роль досталась Булгарину, и это говорит о народе и культуре очень хорошо.

О необходимости демифологизации Булгарина написано много — выделим многочисленные статьи А.И. Рейтблата, подготовившего и прокомментировавшего сборник его записок в III отделение «Видок Фиглярин», и уважительный, но недвусмысленно полемичный отклик В.Э. Вацуро на этот 700-страничный том. Некоторые авторы утверждают, что булгаринские письма в III отделение были не доносами, а «экспертными обзорами» литературной ситуации — как заказными, так и добровольными. При такой классификации и Петр Павленко, автор отзыва на мандельштамовские стихи, приведшего к последнему аресту Мандельштама, не более чем эксперт, выполнивший властный заказ на оценку чужого текста.

Булгарин «не был ни штатным сотрудником, ни платным агентом, скорее экспертом, своего рода доверенным лицом», замечает Рейтблат, не уточняя, однако, что III отделение не всякому эксперту радо. Апологеты Булгарина напоминают: записки и проекты по верховному заказу писал и Пушкин — и записку «О народном воспитании» он в самом деле подготовил, мотивируя согласие в письме к Вульфу недвусмысленно: «Мне бы легко было написать то, чего хотели, но не надобно же пропускать такого случая, чтоб сделать добро». Пушкинская записка, содержавшая требование полной деидеологизации преподавания истории и отмены телесных наказаний, привела лишь к тому, что ему, по признанию в письме к тому же Вульфу, «вымыли голову», даром что велели благодарить. Булгарин обладал счастливым даром писать именно то, «чего хотели», — и в большинстве случаев его записки встречались благосклонно, особенно когда он в лучших традициях русской официальной идеологии увязывал мартинизм, масонство, тлетворное влияние Европы, арзамасский кружок и декабризм. Булгарин с великолепной откровенностью советовал: «В монархическом неограниченном правлении должно быть как возможно более вольности в безделицах. Дать бы летать птичке на ниточках, и все были бы довольны». Сегодня подобную экспертную записку охотно подали бы многие добровольцы — и нет сомнения, что они были бы с благодарностью услышаны; среди них было бы немало прагматиков, искренне не понимающих, что «птичка на ниточках» может быть и опаснее клетки, ибо придает несвободе цивильный вид, приемлемый как для самих творцов, так и для треклятого зарубежья. Апофеоз булгаринщины — записка к Дубельту 1850 года: Булгарин сетует, зачем-де император запретил «печатать все, относящееся к юбилею 25-летнего благополучного и славного его царствования». Видок наш был настолько глуп, что, спеша польстить, не понимал главного: эта годовщина слишком напоминала о другой, тоже 25-летней. Впрочем, верноподданность почти всегда разжижает мозги.

Комментируя эволюцию Булгарина, Рейт-блат оговаривается: «Готовность так или иначе сотрудничать с властью (…) была присуща многим. Я думаю, что через это явление можно понять его не как патологического мерзавца, урода в литературной семье, а как закономерное порождение определенной социально-психологической ситуации». Вацуро решительно возражает против этой «закономерности» и, главное, ссылок на ситуацию и среду: «Это впечатляющая, глубоко поучительная и актуальная для последующих эпох история постепенной эволюции личности — от либерализма к конформизму, от конформизма к добровольному сотрудничеству с властью, от сотрудничества к официозу, от официоза к доносу». Не станем, однако, вдаваться в обсуждение проблемы, насколько типично и оправданно такое поведение: заметим лишь, что русский культурный миф — и народное сознание — назначили на роль Иуды именно благонамеренного эксперта. И благонамеренных экспертов, которые еще думают о репутации, это может подвигнуть на размышления.

Есть и второй аспект булгаринской бурной деятельности: Фаддея Венедиктовича нашего называют пионером российской массовой культуры. Именно он первым прибегнул к аргументу «от толпы»: хорошо или плохо написанное мною, а «Выжигина» читают тысячи, тогда как Пушкин рассчитывает лишь на одобрение своего аристократического кружка, который и лоббирует его в журналах, создавая безнравственному и поверхностному певцу репутацию гения. Полемика Булгарина с Пушкиным — спор плебея с аристократом, даром что плебей не лишен стилистической лихости. Апологеты масскульта могут и в самом деле пользоваться сколь угодно широкой прижизненной популярностью — однако посмертная судьба их незавидна: Булгарина читали, но цену ему знали, и эту русскую особенность — широко потреблять, но глубоко презирать — следовало бы учитывать всем, кто сегодня ссылается на всенародную популярность. Эта популярность не мешает посмертному охаиванию и — более того — предполагает его; репутацию Иуды и литературного убийцы Булгарину создавал тот самый массовый читатель, который радостно раскупал семитысячный, баснословный для 1829 года тираж «Выжигина».

Это еще одна важнейшая черта российской культуры: аристократизм (не обязательно буквальный, родовой, но прежде всего мировоззренческий) ей любезней плебейски понятого «демократизма», по крайней мере в исторической перспективе.

Наконец, третья причина попадания Булгарина в разряд иуд — отсутствие естественного благоговения перед гением. Важная особенность русского культурного сознания — даже подвергая гения травле, оно его уважает (в сущности, травля и есть одно из нагляднейших проявлений уважения). Булгарин не чувствовал, кто перед ним, и позволил себе после пушкинской смерти в частном письме заметить: «Ты знал фигуру Пушкина, можно ли было любить его, особенно пьяного!» Бенкендорф — и тот выглядит приличнее, роль Каифы пристойней, чем выбор Иуды. И хотя Булгарин не ходил в пушкинских учениках, не предавал Пушкина напрямую, а лишь доносил на него (что, кстати, осталось без прямых последствий), он свою нишу заслужил уже тем, что не понимал, кто перед ним. Это сочетание трех взаимообусловленных черт — готовность экспертно услужить, апелляция к низменному инстинкту черни и презрение к божеству — создало образ русского Иуды, который вечно останется антиподом русского Христа, каких бы иллюзий ни питали эксперты.

Впрочем, еще одна важная особенность русского мифа — то, что наш Иуда не удавился. Он умер своей смертью в возрасте семидесяти лет в имении близ Дерпта — в полузабвении, но при деньгах; в России вообще редко осуществляется буквальная месть, так уж устроен брезгливый местный характер. Ему достаточно того, что антигерой становится нарицателен — и от этого уже не отмоешься. А там живи сто лет, как Дантес, — не руки же об тебя марать.

7 июля 2009 года